В одном болоте на кочке под ивой вывелись дикие кряковые утята. Вскоре после
этого мать повела их к озеру по коровьей тропе. Я заметил их издали, спрятался
за дерево, и утята подошли к самым моим ногам. Трех из них я взял себе на воспи
тание, остальные шестнадцать пошли себе дальше по коровьей тропе.
Подержал я у себя этих черных утят, и стали они вскоре все серыми. После из
серых один вышел красавец разноцветный селезень и две уточки, Дуся и Муся. Мы им
крылья подрезали, чтобы не улетели, и жили они у нас во дворе вместе с домашними
птицами: куры были у нас и гуси.
С наступлением новой весны устроили мы своим дикарям из всякого хлама в подвале
кочки, как на болоте, и на них гнезда. Дуся положила себе в гнездо шестнадцать
яиц и стала высиживать утят. Муся положила четырнадцать, но сидеть на них не
захотела. Как мы ни бились, пустая голова не захотела быть матерью. И мы посадили на утиные яйца нашу важную черную курицу – Пиковую Даму.
Пришло время, вывелись наши утята. Мы их некоторое время подержали на кухне, в
тепле, крошили им яйца, ухаживали. Через несколько дней наступила очень хорошая,
теплая погода, и Дуся повела своих черненьких к пруду, и Пиковая Дама своих – в
огород за червями.
– Свись-свись! – утята в пруду.
– Кряк-кряк! – отвечает им утка.
– Свись-свись! – утята в огороде.
– Квох-квох! – отвечает им курица.
Утята, конечно, не могут понять, что значит "квох-квох", а что слышится с пруда,
это им хорошо известно.
"Свись-свись" – это значит: "свои к своим".
А "кряк-кряк" – значит: "вы – утки, вы – кряквы, скорей плывите".
И они, конечно, глядят туда, к пруду.
– Свои к своим!
И бегут.
– Плывите, плывите!
И плывут.
– Квох-квох! – упирается важная курица на берегу.
Они все плывут и плывут. Сосвистались, сплылись, радостно приняла их в свою
семью Дуся; по Мусе они были ей родные племянники.
Весь день большая сборная утиная семья плавала на прудике, и весь день Пиковая
Дама, распушенная, сердитая, квохтала, ворчала, копала ногой червей на берегу,
старалась привлечь червями утят и квохтала им о том, что уж очень-то много червей, таких хороших червей!
– Дрянь-дрянь! – отвечала ей кряква.
А вечером она всех своих утят провела одной длинной веревочкой по сухой тро
пинке. Под самым носом важной птицы прошли они, черненькие, с большими утиными
носами; ни один даже на такую мать и не поглядел. Мы всех их собрали в одну
высокую корзинку и оставили ночевать в теплой кухне, возле плиты.
Утром, когда мы еще спали. Дуся вылезла из корзины, ходила вокруг по полу, кри
чала, вызывала к себе утят. В тридцать голосов ей на крик отвечали свистуны.
На утиный крик стены нашего дома, сделанного из звонкого соснового леса, отзывались по-своему. И все-таки в этой кутерьме мы расслышали отдельно голос одного
утенка.
– Слышите? – спросил я своих ребят.
Они прислушались.
– Слышим! – закричали.
И пошли в кухню.
Там, оказалось, Дуся была не одна на полу. С ней рядом бегал один утенок, очень
беспокоился и непрерывно свистел. Этот утенок, как и все другие, был ростом с
небольшой огурец. Как же мог такой-то воин перелезть стену корзинки высотой сантиметров в тридцать?
Стали мы об этом догадываться, и тут явился новый вопрос: сам утенок придумал
себе какой-нибудь способ выбраться из корзины вслед за матерью или же она слу
чайно задела его как-нибудь своим крылом и выбросила? Я перевязал ножку этого
утенка ленточкой и пустил в общее стадо.
Переспали мы ночь, и утром, как только раздался в доме утиный утренний крик, мы – в кухню. На полу вместе с Дусей бегал утенок с перевязанной лапкой.
Все утята, заключенные в корзине, свистели, рвались на волю и не могли ничего
сделать. Этот выбрался. Я сказал:
– Он что-то придумал.
– Он изобретатель! – крикнул Лева.
Тогда я задумал посмотреть, каким же способом этот "изобретатель" решает труд
нейшую задачу: на своих утиных перепончатых лапках подняться по отвесной стене.
Я встал на следующее утро до свету, когда и ребята мои и утята спали непробудным
сном. В кухне я сел возле выключателя, чтобы сразу, когда надо будет, дать свет
и рассмотреть события в глубине корзины. И вот побелело окно. Стало светать.
– Кряк-кряк! – проговорила Дуся.
– Свись-свись! – ответил единственный утенок.
И все замерло. Спали ребята, спали утята.
Раздался гудок на фабрике. Свету прибавилось.
– Кряк-кряк! – повторила Дуся.
Никто не ответил. Я понял: "изобретателю" сейчас некогда – и сейчас, наверно, он
и решает свою труднейшую задачу. И я включил свет.
Ну, так вот я и знал! Утка еще не встала, и голова ее еще была вровень с краем
корзины. Все утята спали в тепле под матерью, только один, с перевязанной лапкой
вылез и по перьям матери, как по кирпичикам, взбирался вверх, к ней на спину.
Когда Дуся встала, она подняла его высоко, на уровень с краем корзины. По ее
спине утенок, как мышь, пробежал до края – и кувырк вниз! Вслед за ним мать тоже
вывалилась на пол, и началась обычная утренняя кутерьма: крик, свист на весь
дом.
Дня через два после этого утром на полу появилось сразу три утенка, потом пять,
и пошло и пошло: чуть только крякнет утром Дуся, все утята к ней на спину и
потом валятся вниз.
А первого утенка, проложившего путь для других, мои дети так и прозвали Изобретателем.
Маленькая дикая уточка – чирок-свистунок – решилась, наконец-то, перевести своих
утят из леса, в обход деревни, в озеро на свободу. Весной это озеро далеко разливалось, и прочное место для гнезда можно было найти только версты за три, на
кочке в болотистом лесу. А когда вода спала, пришлось все три версты путешествовать к озеру.
В местах, открытых для глаз человека, лисицы и ястреба, мать шла позади, чтобы
не выпускать утят ни на минуту из виду. И около кузницы, при переходе через
дорогу, она, конечно, пустила их вперед. Вот тут их увидели ребята и зашвыряли
шапками. Все время, пока они ловили утят, мать бегала за ними с раскрытым клювом
или перелетывала в разные стороны на несколько шагов в величайшем волнении.
Ребята только было собрались закидать шапками мать и поймать ее, как утят, но
тут я подошел.
– Что вы будете делать с утятами? – строго спросил я ребят.
Они струсили и ответили:
– Пустим.
– Вот то-то "пустим"! – сказал я очень сердито. – Зачем вам надо было их ловить?
Где теперь мать?
– А вон сидит! – хором ответили ребята.
И указали мне на близкий холмик парового поля, где уточка действительно сидела с
раскрытым от волнения ртом.
– Живо, – приказал я ребятам, – идите и возвратите ей всех утят!
Они как будто даже и обрадовались моему приказанию и побежали с утятами на холм.
Мать отлетела немного и, когда ребята ушли, бросилась спасать своих сыновей и
дочерей. По-своему она им что-то быстро сказала и побежала к овсяному полю. За
ней побежали утята – пять штук. И так по овсяному полю, в обход деревни, семья
продолжала свое путешествие к озеру.
Радостно снял я шляпу и, помахав ею, крикнул:
– Счастливый путь, утята!
Ребята надо мной засмеялись.
– Что вы смеетесь, глупыши? – сказал я ребятам. – Думаете, так-то легко попасть
утятам в озеро? Снимайте живо все шапки, кричите "до свиданья"!
И те же самые шапки, запыленные на дороге при ловле утят, поднялись в воздух;
все разом закричали ребята:
– До свиданья, утята!
Через наш большой лес проводят шоссе с отдельными путями для легковых машин, для
грузовиков, для телег и для пешеходов. Сейчас пока для этого шоссе только лес
вырубили коридором. Хорошо смотреть вдоль по вырубке: две зеленые стены леса и
небо в конце. Когда лес вырубали, то большие деревья куда-то увозили, мелкий же
хворост – грачевник – собирали в огромные кучи. Хотели увезти и грачевник для
отопления фабрики, но не управились, и кучи по всей широкой вырубке остались
зимовать.
Осенью охотники жаловались, что зайцы куда-то пропали, и некоторые связывали это
исчезновение зайцев с вырубкой леса: рубили, стучали, гомонили и распугали.
Когда же налетела пороша и по следам можно было разгадать все заячьи проделки,
пришел следопыт Родионыч и сказал:
– Синий лапоть весь лежит под кучами Грачевника.
Родионыч, в отличие от всех охотников, зайца называл не "косым чертом", а всегда "синим лаптем"; удивляться тут нечему: ведь на черта заяц не более похож, чем на
лапоть, а если скажут, что синих лаптей не бывает на свете, то я скажу, что ведь
и косых чертей тоже не бывает.
Слух о зайцах под кучами мгновенно обежал весь наш городок, и под выходной день
охотники во главе с Родионычем стали стекаться ко мне.
Рано утром, на самом рассвете, вышли мы на охоту без собак: Родионыч был такой
искусник, что лучше всякой гончей мог нагнать зайца на охотника. Как только
стало видно настолько, что можно было отличить следы лисьи от заячьих, мы взяли
заячий след, пошли по нему, и, конечно, он привел нас к одной куче грачевника,
высокой, как наш деревянный дом с мезонином. Под этой кучей должен был лежать
заяц, и мы, приготовив ружья, стали все кругом.
– Давай, – сказали мы Родионычу.
– Вылезай, синий лапоть! – крикнул он и сунул длинной палкой под кучу.
Заяц не выскочил. Родионыч оторопел. И, подумав, с очень серьезным лицом, оглядывая каждую мелочь на снегу, обошел всю кучу и еще раз по большому кругу
обошел: нигде не было выходного следа.
– Тут он, – сказал Родионыч уверенно. – Становитесь на места, ребятушки, он тут.
Готовы?
– Давай! – крикнули мы.
– Вылезай, синий лапоть! – крикнул Родионыч и трижды пырнул под грачевник такой
длинной палкой, что конец ее на другой стороне чуть с ног не сбил одного молодого охотника.
И вот – нет, заяц не выскочил!
Такого конфуза с нашим старейшим следопытом еще в жизни никогда не бывало: он
даже в лице как будто немного опал. У нас же суета пошла, каждый стал по-своему
о чем-то догадываться, во все совать свой нос, туда-сюда ходить по снегу и так,
затирая все следы, отнимать всякую возможность разгадать проделку умного зайца.
И вот, вижу, Родионыч вдруг просиял, сел, довольный, на пень поодаль от охотников, свертывает себе папироску и моргает, вот подмаргивает мне и подзывает к
себе. Смекнув дело, незаметно для всех подхожу к Родионычу, а он мне показывает
наверх, на самый верх засыпанной снегом высокой кучи грачевника.
– Гляди, – шепчет он, – синий-то лапоть какую с нами штуку играет.
Не сразу на белом снегу разглядел я две черные точки – глаза беляка и еще две
маленькие точки – черные кончики длинных белых ушей. Это голова торчала из-под
грачевника и повертывалась в разные стороны за охотниками: куда они, туда и
голова.
Стоило мне поднять ружье – и кончилась бы в одно мгновение жизнь умного зайца.
Но мне стало жалко: мало ли их, глупых, лежит под кучами!..
Родионыч без слов понял меня. Он смял себе из снега плотный комочек, выждал,
когда охотники сгрудились на другой стороне кучи, и, хорошо наметившись, этим
комочком пустил в зайца.
Никогда я не думал, что наш обыкновенный заяц-беляк, если он вдруг встанет на
куче, да еще прыгнет вверх аршина на два, да объявится на фоне неба, – что наш
же заяц может показаться гигантом на огромной скале!
А что стало с охотниками? Заяц ведь прямо к ним с неба упал. В одно мгновенье
все схватились за ружья – убить-то уж очень было легко. Но каждому охотнику
хотелось раньше другого убить, и каждый, конечно, хватил, вовсе не целясь, а
заяц живехонький пустился в кусты.
– Вот синий лапоть! – восхищенно сказал ему вслед Родионыч.
Охотники еще раз успели хватить по кустам.
– Убит! – закричал один, молодой, горячий.
Но вдруг, как будто в ответ на "убит", в дальних кустах мелькнул хвостик; этот
хвостик охотники почему-то всегда называют цветком.
Синий лапоть охотникам из далеких кустов только своим "цветком" помахал.
Многие думают, будто пойти только в лес, где много медведей, и так они вот и
набросятся, и съедят тебя, и останутся от козлика ножки да рожки. Такая это неправда!
Медведи, как и всякий зверь, ходят по лесу с великой осторожностью и, зачуяв
человека, так удирают от него, что не только всего зверя, а не увидишь даже и
мелькнувшего хвостика.
Однажды на севере мне указали место, где много медведей. Это место было в верховьях реки Коды, впадающей в Пинегу. Убивать медведя мне вовсе не хотелось, и
охотиться за ним было не время: охотятся зимой, я же пришел на Коду ранней весной, когда медведи уже вышли из берлог.
Мне очень хотелось застать медведя за едой, где-нибудь на полянке, или на рыбной
ловле на берегу реки, или на отдыхе. Имея на всякий случай оружие, я старался
ходить по лесу так же осторожно, как звери, затаивался возле теплых следов; не
раз мне казалось, будто мне даже и пахло медведем… Но самого медведя, сколько я
ни ходил, встретить мне в тот раз так и не удалось.
Случилось, наконец, терпение мое кончилось, и время пришло мне уезжать. Я направился к тому месту, где была у меня спрятана лодка и продовольствие. Вдруг вижу:
большая еловая лапка передо мной дрогнула и закачалась сама.
"Зверушка какая-нибудь", – подумал я.
Забрав свои мешки, сел я в лодку и поплыл.
А как раз против места, где я сел в лодку, на том берегу, очень крутом и высоком, в маленькой избушке жил один промысловый охотник. Через какой-нибудь час
или два этот охотник поехал на своей лодке вниз по Коде, нагнал меня и застал в
той избушке на полпути, где все останавливаются.
Он-то вот и рассказал мне, что со своего берега видел медведя, как он вымахнул
из тайги как раз против того места, откуда я вышел к своей лодке. Тут-то вот я и
вспомнил, как при полном безветрии закачались впереди меня еловые лапки.
Досадно мне стало на себя, что я подшумел медведя. Но охотник мне еще рассказал,
что медведь не только ускользнул от моего глаза, но еще и надо мной посмеялся…
Он, оказывается, очень недалеко от меня отбежал, спрятался за выворотень и
оттуда, стоя на задних лапах, наблюдал меня: и как я вышел из леса, и как
садился в лодку и поплыл. А после, когда я для него закрылся, влез на дерево и
долго следил за мной, как я спускаюсь по Коде.
– Так долго, – сказал охотник, – что мне надоело смотреть и я ушел чай пить в
избушку.
Досадно мне было, что медведь надо мной посмеялся. Но еще досадней бывает, когда
болтуны разные пугают детей лесными зверями и так представляют их, что покажись
будто бы только в лес без оружия – и они оставят от тебя только рожки да ножки.
Как-то вечером к нашему костру пришел дед из ближайшей деревни и стал нам рассказывать о лосях разные охотничьи истории.
– Да какие они, лоси-то? – спросил кто-то из нас.
– Хорошенькие, – ответил дед.
– Ну, какие же они хорошенькие! – сказал я. – Огромные, а ножки тонкие, голова
носатая, рога – как лопаты. Скорее – безобразные.
– Очень хорошенькие, – настаивает дед. – Раз было, по убылой воде, вижу, лосиха
плывет с двумя лосятками. А я за кустом. Хотел было бить в нее из ружья, да
подумал: деться ей некуда, пусть выходит на берег. Ну вот, она плывет, а дети за
ней не поспевают, а возле берега мелко: она идет по грязи, а они тонут, отстали.
Мне стало забавно. Возьму-ка, думаю, покажусь ей: что, убежит она или не кинет
детей?
– Да ведь ты же убить ее хотел?
– Вот вспомнил! – удивился дед. – Я в то время забыл, все забыл, только одно
помню: убежит она от детей или то же и у них, как у нас. Ну, как вы думаете?
– Думаю, – сказал я, вспоминая разные случаи, – она отбежит к лесу и оттуда,
из-за деревьев или с холма, будет наблюдать или дожидаться.
– Нет, – перебил меня дед. – Оказалось, у них, как и у нас. Мать так яро на меня
поглядела, а я на нее острогой махнул. Думал – убежит, а лосенков я себе захвачу. А ей хоть бы что – и прямо на меня идет и яро глядит. Лосята еще вытаскивают ножонки из грязи. И что же вы подумаете? Что они делать стали, когда вышли
на берег?
– Мать сосать?
– Нет, как вышли на берег – прямо играть. Шагов я на пять подъехал к ним на ботничке, и гляжу, и гляжу – чисто дети. Один был особенно хорош. Долго играли, а
когда наигрались, то к матке, и она их повела, и пошли они покойно, пошли и
пошли…
– И ты их не тронул?
– Так вот и забыл, как все равно мне руки связали. А в руке острога. Стоило бы
только двинуть рукой…
– Студень-то какой! – сказал я.
Дед с уважением поглядел на меня и ответил:
– Студень из лосенков правда хорош. Только уж такие они хорошенькие… Забыл и про студень!
Раз шел я по берегу нашего ручья и под кустом заметил ежа. Он тоже заметил меня,
свернулся и затукал: тук-тук-тук. Очень похоже было, как если бы вдали шел автомобиль. Я прикоснулся к нему кончиком сапога – он страшно фыркнул и поддал
своими иголками в сапог.
– А, ты так со мной! – сказал я и кончиком сапога спихнул его в ручей.
Мгновенно еж развернулся в воде и поплыл к берегу, как маленькая свинья, только
вместо щетины на спине были иголки. Я взял палочку, скатил ею ежа в свою шляпу и
понес домой.
Мышей у меня было много. Я слышал – ежик их ловит, и решил: пусть он живет у
меня и ловит мышей.
Так положил я этот колючий комок посреди пола и сел писать, а сам уголком глаза
все смотрю на ежа. Недолго он лежал неподвижно: как только я затих у стола, ежик
развернулся, огляделся, туда попробовал идти, сюда, выбрал себе наконец место
под кроватью и там совершенно затих.
Когда стемнело, я зажег лампу, и – здравствуйте! – ежик выбежал из-под кровати.
Он, конечно, подумал на лампу, что это луна взошла в лесу: при луне ежи любят
бегать по лесным полянкам. И так он пустился бегать по комнате, представляя, что
это лесная полянка.
Я взял трубку, закурил и пустил возле луны облачко. Стало совсем как в лесу: и
луна, и облако, а ноги мои были как стволы деревьев и, наверно, очень нравились
ежику: он так и шнырял между ними, понюхивая и почесывая иголками задник у моих
сапог.
Прочитав газету, я уронил ее на пол, перешел на кровать и уснул.
Сплю я всегда очень чутко. Слышу – какой-то шелест у меня в комнате. Чиркнул
спичкой, зажег свечку и только заметил, как еж мелькнул под кровать. А газета
лежала уже не возле стола, а посередине комнаты. Так я и оставил гореть свечу и
сам не сплю, раздумывая: "Зачем это ежику газета понадобилась?" Скоро мой жилец
выбежал из-под кровати – и прямо к газете; завертелся возле нее, шумел, шумел и
наконец ухитрился: надел себе как-то на колючки уголок газеты и потащил ее,
огромную, в угол.
Тут я и понял его: газета ему была, как в лесу сухая листва, он тащил ее себе
для гнезда. И оказалось, правда: в скором времени еж весь обернулся газетой и
сделал себе из нее настоящее гнездо. Кончив это важное дело, он вышел из своего
жилища и остановился против кровати, разглядывая свечу – луну.
Я подпустил облака и спрашиваю:
– Что тебе еще надо?
Ежик не испугался.
– Пить хочешь?
Я встал. Ежик не бежит.
Взял я тарелку, поставил на пол, принес ведро с водой, и то налью воды в
тарелку, то опять вылью в ведро, и так шумлю, будто это ручеек поплескивает.
– Ну, иди, иди… – говорю. – Видишь, я для тебя и луну устроил, и облака пустил,
и вот тебе вода…
Смотрю: будто двинулся вперед. А я тоже немного подвинул к нему свое озеро. Он
двинется – и я двину, да так и сошлись.
– Пей, – говорю окончательно.
Он и залакал. А я так легонько по колючкам рукой провел, будто погладил, и все
приговариваю:
– Хороший ты малый, хороший!
Напился еж, я говорю:
– Давай спать.
Лег и задул свечу. Вот не знаю, сколько я спал, слышу: опять у меня в комнате
работа.
Зажигаю свечу – и что же вы думаете? Ежик бежит по комнате, и на колючках у него
яблоко. Прибежал в гнездо, сложил его там и за другим бежит в угол, а в углу
стоял мешок с яблоками и завалился. Вот еж подбежал, свернулся около яблок, дернулся и опять бежит – на колючках другое яблоко тащит в гнездо.
Так вот и устроился у меня жить ежик. А сейчас я, как чай пить, непременно его к
себе на стол и то молока ему налью в блюдечко – выпьет, то булочки дам – съест.
Наша охотничья собака, лайка, приехала к нам с берегов Бии, и в честь этой
сибирской реки так и назвали мы ее Бией. Но скоро эта Бия почему-то у нас превратилась в Бьюшку, Бьюшку все стали звать Вьюшкой. Мы с ней мало охотились, но
она прекрасно служила у нас сторожем. Уйдешь на охоту и будь уверен: Вьюшка не
пустит врага.Веселая собачка эта Вьюшка, всем нравится: ушки как рожки, хвостик колечком,
зубки беленькие, как чеснок. Достались ей от обеда две косточки. Получая подарок, Вьюшка развернула колечко своего хвоста и опустила его вниз поленом. Это у
нее означало тревогу и начало бдительности, необходимой для защиты, – известно,
что в природе на кости есть много охотников. С опущенным хвостом Вьюшка вышла на
траву-мураву и занялась одной косточкой, другую же положила рядом с собой.
Тогда, откуда ни возьмись, сороки: скок, скок! – и к самому носу собаки. Когда
же Вьюшка повернула голову к одной – хвать! – другая сорока с другой стороны
хвать! – и унесла косточку.
Дело было поздней осенью, и сороки вывода этого лета были совсем взрослые. Держались они тут всем выводком, в семь штук, и от своих родителей постигли все
тайны воровства. Очень быстро они оклевали украденную косточку и недолго думая
собрались отнять у собаки вторую.
Говорят, что в семье не без урода. То же оказалось и в сорочьей семье. Из семи
сорок одна вышла не то чтобы совсем глупенькая, а как-то с заскоком и с пыльцой
в голове. Вот сейчас то же было: все шесть сорок повели правильное наступление,
большим полукругом, поглядывая друг на друга, и только одна Выскочка поскакала
дуром.
– Тра-та-та-та-та! – застрекотали все сороки.
Это у них значило:
– Скачи назад, скачи, как надо, как всему сорочьему обществу надо!
– Тра-ля-ля-ля-ля! – ответила Выскочка.
Это у нее значило:
– Скачите, как надо, а я – как мне самой хочется.
Так за свой страх и риск Выскочка подскакала к самой Вьюшке в том расчете, что
Вьюшка, глупая, бросится на нее, выбросит кость, она же изловчится и кость
унесет.
Вьюшка, однако, замысел Выскочки хорошо поняла и не только не бросилась на нее,
но, заметив Выскочку косым глазом, освободила кость и поглядела в противоположную сторону, где правильным полукругом, как бы нехотя – скок и подумают – наступали шесть умных сорок.
Вот это мгновение, когда Вьюшка отвернула голову, Выскочка улучила для своего
нападения. Она схватила кость и даже успела повернуться в другую сторону, успела
ударить по земле крыльями, поднять пыль из-под травы-муравы.
И только бы еще одно мгновение, чтобы подняться на воздух, только бы одно мгновеньишко! Вот только-только бы подняться сороке, как Вьюшка схватила ее за
хвост, и кость выпала…
Выскочка вырвалась, но весь радужный длинный сорочий хвост остался у Вьюшки в
зубах и торчал из пасти ее длинным острым кинжалом.
Видел ли кто-нибудь сороку без хвоста? Трудно даже вообразить, во что превращается эта блестящая пестрая и проворная воровка яиц, если ей оборвать хвост.
Бывает, деревенские озорные мальчишки поймают слепня, воткнут ему в зад длинную
соломинку и пустят эту крупную сильную муху лететь с таким длинным хвостом, – гадость ужасная! Ну, так вот, это муха с хвостом, а тут – сорока без хвоста; кто
удивился мухе с хвостом, еще больше удивится сороке без хвоста. Ничего сорочьего
не остается тогда в этой птице, и ни за что в ней не узнаешь не только сороку, а
и какую-нибудь птицу: это просто шарик пестрый с головкой.
Бесхвостая Выскочка села на ближайшее дерево, все другие шесть сорок прилетели к
ней. И было видно по всему сорочьему стрекотанью, по всей суете, что нет в
сорочьем быту большего сраму, как лишиться сороке хвоста.
На вырубке вокруг старых черных пней было множество высоких, елочкой, красных
цветов, и от них вся вырубка казалась красной, хотя гораздо больше тут было
иван-да-марьи – цветов наполовину синих, наполовину желтых. Во множестве тут
были тоже и белые ромашки, звонцы, синие колокольчики, лиловое кукушкино платье – каких-каких цветов не было! Но от красных елочек, казалось, вся вырубка была
красная. А возле черных пней можно было еще найти переспелую и очень сладкую
землянику. Летним временем дождик совсем не мешает, я пересидел его под елкой:
сюда же, в сухое место, собрались от дождя комары, и как ни дымил я на них из
своей трубки, собаку мою Ярика они очень мучили. Пришлось развести грудок, как у
нас называют костер. Дым от еловых шишек повалил очень густой, и скоро мы выжили
комаров и выгнали их на дождик. Но не успели мы с комарами расправиться, дождик
перестал. Летний дождик – одно только удовольствие.
Пришлось все-таки под елкой просидеть еще с полчаса и дождаться, пока птицы
выйдут кормиться и дадут по росе свежие следы.
Так мы вышли на красную вырубку, и, сказав:
"Ищи, друг!", я пустил своего Ярика.
Часто я с завистью смотрю на нос своего Ярика и думаю: "Вот если бы мне такой
аппарат, вот побежал бы я на ветерок по цветущей красной вырубке и ловил бы и
ловил интересные мне запахи!"
– Ну, ищи же, гражданин! – повторил я своему другу. И он пустился кругами по
красной вырубке.
Скоро на опушке Ярик остановился под деревьями, крепко обнюхал место, искоса
очень серьезно посмотрел на меня, пригласил следовать: мы понимаем друг друга
без слов. Он повел меня за собой очень медленно, сам же уменьшился на ногах и
очень стал похож на лисицу.
Так мы пришли к густой заросли, в которую пролезть мог только Ярик; но одного
его пустить туда я бы не решился. Один он мог увлечься птицами, кинуться на них,
мокрых от дождя, и погубить все мои труды по обучению. С сожалением хотел было я
его отозвать, но вдруг он вильнул своим великолепным, похожим на крыло хвостом,
взглянул на меня. Я понял – он говорил:
– Они тут ночевали, а кормились на поляне.
– Как же быть? – спросил я.
Он понюхал цветы: следов не было. И все стало понятно: дождик смыл все следы, а
те, по которым мы шли, сохранились, потому что были под деревьями. Оставалось
сделать новый круг. Но Ярик и полкруга не сделал – остановился возле небольшого,
но очень густого куста. Запах тетеревов пахнул ему на всем ходу, и потому он
стал в очень странной позе, весь кольцом изогнулся и, если бы хотел, мог во все
удовольствие любоваться своим великолепным хвостом. Я поспешил к нему, огладил и
шепотом сказал:
– Иди, если можно!
Он выпрямился, попробовал шагнуть вперед, и это оказалось возможно, только очень
тихо. Так, обойдя весь куст кругом, он дал мне понять:
– Они тут были во время дождя.
И уже по самому свежему следу повел, касаясь своими длинными волосами на хвосте
самой земли.
Вероятно, они услышали нас и тоже пошли вперед, – я это понял по Ярику; он мне
по-своему доложил:
– Идут впереди нас, и очень близко.
Они все вошли в большой куст можжевельника, и тут Ярик сделал свою последнюю,
мертвую стойку. До сих пор ему еще можно было время от времени раскрывать рот и
хахать, выпуская свой длинный розовый язык; теперь же челюсти были крепко стиснуты, и только маленький кончик языка, не успевший вовремя убраться в рот,
торчал из-под губы, как розовый лепесток. Комар сел на розовый кончик, впился,
стал наливаться, и видно было, как темно-коричневая, словно клеенчатая, тюпка на
носу Ярика волновалась от боли и танцевала от запаха, но убрать язык было
невозможно: если открыть рот, то оттуда может сильно хахнуть и птиц испугать.
Но я не так волновался, как Ярик, осторожно подошел, ловким щелчком скинул
комара и полюбовался на Ярика сбоку: он стоял с вытянутым в линию спины
хвостом-крылом, а зато в глазах собралась в двух точках вся жизнь.
Тихонько я обошел куст и стал против Ярика, чтобы птицы не улетели за куст невидимо, а поднялись вверх.
Мы довольно долго так стояли, и, конечно, они в кусту хорошо знали, что мы стоим
с двух сторон. Я сделал шаг к кусту и услышал голос тетеревиной матки. Она квохнула и этим сказала детям:
– Лечу, посмотрю, а вы пока посидите.
И со страшным треском вылетела.
Если бы она полетела на меня, то Ярик не тронулся бы, и если бы даже просто пролетела над ним, он не забыл бы, что главная добыча сидит в кусту и какое это
страшное преступление – бежать за вылетевшей птицей. Но большая серая, почти с
курицу, птица вдруг кувыркнулась в воздухе, подлетела почти к самому Ярикову
носу и над самой землей тихонечко полетела, маня его криком:
– Догоняй же, я летать не умею!
И, как убитая, в десяти шагах упала на траву и по ней побежала, шевеля высокие
красные цветы.
Этого Ярик не выдержал и, забыв годы моей науки, ринулся…
Фокус удался. Она отманила зверя от выводка и, крикнув в кусты детям: "Летите,
летите все в разные стороны!", сама вдруг взмыла над лесом и была такова.
Молодые тетерева разлетелись в разные стороны, и, наверно, слышалось издали
Ярику:
– Дурак! Дурак!
– Назад! – крикнул я своему одураченному другу.
Он опомнился и, виноватый, медленно стал подходить. Особенным, жалким голосом я
спрашиваю:
– Что ты сделал?
Он лег.
– Ну, иди же, иди!
Ползет виноватый, кладет мне на коленку голову, очень просит простить.
– Ладно, – говорю я, усаживаясь в куст, – лезь за мной, смирно сиди, не хахай.
Мы сейчас с тобой одурачим всю эту публику.
Минут через десять я тихонько свищу, как тетеревята:
– Фиу, фиу!
Значит: "Где ты, мама?"
– Квох, квох! – отвечает она.
И это значит: "Иду!"
Тогда с разных сторон засвистело, как я:
– Где ты, мама?
– Иду, иду! – всем отвечает она.
Один цыпленок свистит очень близко от меня. Я ему отвечаю. Он бежит, и вот я
вижу – у меня возле самой коленки шевелится трава.
Посмотрев Ярику в глаза, погрозив ему кулаком, я быстро накрываю ладонью шевелящееся место и вытаскиваю серого, величиною с голубя цыпленка.
– Ну, понюхай, – тихонько говорю Ярику.
Он отвертывает нос: боится хамкнуть.
– Нет, брат, нет, – жалким голосом прошу я, – понюхай-ка.
Нюхает, а сам – как паровоз.
Самое сильное наказание.
Вот теперь я уже смело свищу и знаю – непременно прибежит ко мне матка, всех
соберет, одного не хватит, и прибежит за последним.
Их всех, кроме моего, семь. Слышу, как один за другим, отыскав матку, смолкают,
и когда все семь смолкли, я, восьмой, спрашиваю:
– Где ты, мама?
– Иди к нам! – отвечает она.
– Фиу, фиу! ("Нет, ты веди всех ко мне".)
Идет, бежит. Вижу, как из травы то тут, то там, как горлышко бутылки, высовыва
ется ее шея, а за ней шевелит траву и весь ее выводок. Все они сидят от меня в
двух шагах. Теперь я говорю Ярику глазами:
– Ну, не будь дураком!
И пускаю – своего тетеревенка. Он хлопает крыльями о куст, и все хлопают, все
вздымаются. А мы из кустов с Яриком смотрим вслед улетающим и смеемся:
– Вот как мы вас одурачили, граждане!